ЛЕВ КРАСНОПЕВЦЕВ: Летом 1956 г. мы с большой группой студентов отправились в Казахстан на уборку урожая пшеницы. Информация о событиях в Познани была только официальная. После XX съезда обстановка в Польше и Венгрии становилась все более накаленной, и в партийном руководстве как-то пытались ее снизить — убирали старых секретарей. В то время я особенно пристально старался следить за всеми перестановками. После познанских событий произошли изменения в руководстве ПОРП. Появился Охаб — такая невыразительная промежуточная фигура центристского толка, его мало кто помнит. Но как-либо овладеть положением в стране коммунистам уже не удалось. Я старался быть в курсе происходящего, иметь возможно более полный объем информации для последующего анализа. До этих событий у нас не было никаких оснований интересоваться чем-то новым в польском опыте: железная система Циранкевича–Берута, опиравшаяся на госбезопасность, держала Польшу очень жестко. Но летом 1956 г. в наших кругах появился огромный интерес к Польше.
Я принадлежал к той части молодой, только что сформировавшейся интеллигенции Москвы, которая стала самостоятельно задумываться над общественно-политическими проблемами в конце 40-х — начале 50-х гг. в связи с острыми идеологическими конфликтами и преследованиями культуры и науки. Наша активность особенно возросла после корейской войны, которая показала нам истинное положение в мире. Но до 1953 г. эти настроения практически не выходили на поверхность, зрели внутри. В 1955–1956 гг. студенческая молодежь Московского университета заметно активизировалась, сам университет стал напоминать тогда бурлящий улей, оппозиционность настроения была очень большой.
БОРИС ПУСТЫНЦЕВ: Мы всецело поддерживали Познань 1956 года. Тем летом польские события явились импульсом, каким-то поворотным моментом для меня и моих друзей. Мы решили тогда, что надо пытаться что-то сделать. В наши двадцать лет это выглядело вполне естественно: казалось, все можно изменить. Правда, быстро пришло понимание того, что мы в этой стране одиноки, как та коза Робинзона Крузо. Массами владел абсолютный шовинизм, 99% населения кричали: «Зиг хайль!», разделяя все имперские устремления власти, даже многие антисталинисты тогда одобряли любые выверты режима... Но остановиться мы, конечно, уже не могли. Польский Октябрь и революция в Венгрии были уже инерцией событий. Логическим завершением был наш арест весной 1957 г. — меньше, чем через год. Выступления в Познани показывали, что все это не на век: в цитадели появились трещины, значит, можно пытаться расширить их, ломать ее дальше.
НИКОЛАЙ ОБУШЕНКОВ: В сентябре 1956 г. я впервые был в Польше. Это была своего рода премия за работу в качестве ответственного секретаря приемной комиссии исторического факультета Московского университета.
Мне рассказывали о том, что происходило в Познани в июне, что происходит в других городах. В то время шли процессы по Познанскому делу. Мое отношение к тем событиям было двойственным. Мне было страшно читать в польских газетах о тех диких эксцессах, которые происходили на улицах Познани. Например о том, как молодые люди, дети репрессированных, интернированных поляков, брали следователей и членов их семей, водили по городу, раздевали до пояса и жгли на их теле газеты, не спеша, постепенно зажаривали людей... Несколько человек погибли. Такие вещи могут вызвать возмущение у любого здравомыслящего, не злобного человека. Мне была непонятна такая первобытная жестокость польской молодежи. И обвиняемые, по советским меркам того времени, получили «детские сроки» — пять, четыре, три года заключения.
Еще я услышал о том, что молодежь разнесла вдребезги вертушку-глушилку, которая мешала слушать западное радио. Конечно, их интересовали не политические передачи, а западная музыка. В этом молодежном бунте было очень мало политики по замыслу и содержанию, но он был политическим по значению — это стало открытым выступлением против общества. Так вот, с одной стороны, меня возмущала жестокость молодых поляков, но, с другой стороны, я понял, что все это свидетельствовало о начале большого кризиса всей социалистической системы.
МАРАТ ЧЕШКОВ: На меня произвело большое впечатление не столько само выступление в Познани, сколько реакция ПОРП на эти события. Правда, это не были непосредственные оценки лета 1956-го. Они были высказаны позднее. Абсолютно поразило то, что отношение Гомулки к выступлениям молодежи было положительным. В то время я был младшим сотрудником Института востоковедения. Помню, на комсомольском собрании мы все это обсуждали. Часть комсомольцев сочувствовала познанскому восстанию. Мы считали, что и у нас снизу пора что-то делать, достаточно уже обещаний было. Политику и позицию Польской объединенной рабочей партии мы считали правильной. Таким было наше отношение к тем событиям, и все это было высказано. Это очень возмутило наших партийцев, они вопили, кричали, неистовствовали. Но все обошлось бурными разговорами.
ЭРНСТ ОРЛОВСКИЙ: Познань я заметил, конечно, и сразу стал смотреть, как это освещают польские газеты. Но я не могу сказать, что уделил этому событию очень много внимания. Получилось так, что намного важнее в тот период для меня было все, что происходило в Югославии, — югославская пресса, их газета «Борба», которая появилась у нас в начале 1956 г. Это настолько поглощало все мое внимание, что я не мог спокойно заниматься ни своей диссертацией, ни чем-то другим. Потому, наверное, летние события в Познани у меня не оставили особенных впечатлений.
|